до сих пор чувствую солнце и утренний ветерок на щеках – я стала ненужной. Прошло чуть больше года со дня моего возвращения в страну, к себе домой, и я обнаружила, что указ, которым слово «Иран» трансформировали в «Исламскую Республику Иран», трансформировал и меня, сделав меня и все, чем я была, ненужным. И тот факт, что я делила эту участь со многими другими людьми, ничуть меня не утешал.
На самом деле, я стала ненужной еще раньше. После так называемой культурной революции, которая привела к закрытию университетов, я, по сути, лишилась работы. Мы по-прежнему ходили в университет, но делать было нечего. Я вела дневник и читала Агату Кристи. Бродила по улицам со своим другом, американским репортером, беседовала с ним о Нижнем Ист-Сайде Майка Голда и «Восточном Яйце» Фицджеральда. Вместо занятий нас созывали на бесконечные собрания. Администрация хотела, чтобы мы прекратили работать и в то же время притворились, что ничего не изменилось. Хотя университеты были закрыты, преподавателей обязали ходить на работу и представлять проекты Комитету культурной революции.
То были праздные дни, и лишь одно в них оставалось неизменным – крепкая дружба, сложившаяся между нами и нашими коллегами с других факультетов. Я была самой молоденькой преподавательницей с наименьшим стажем; мне было чему поучиться у остальных. Те рассказывали о днях, предшествовавших революции, о восторге и надежде; рассказывали о коллегах, которые так и не вернулись на работу.
Новый, недавно назначенный Комитет по внедрению культурной революции созвал сотрудников факультета права и политологии и факультета персидского языка и иностранных языков и литературы в актовом зале юридической школы. Несмотря на официальные и неофициальные предписания, обязывающие преподавательниц и сотрудниц университета покрывать голову, до того самого дня большинство женщин в нашем университете этого не делали. Это было первое собрание на моей памяти, когда все женщины были в платках. Все, кроме трех: Фариде, Лале и меня. Мы были независимыми, нас считали эксцентричными, поэтому мы пошли на собрание без платков.
Трое членов Комитета культурной революции довольно смущенно восседали на очень высокой сцене. На их лицах сменяли друг друга выражения надменности, нервозности и неповиновения. В Тегеранском университете это собрание стало последним, на котором преподавательский состав открыто критиковал правительство и его политику в отношении высшего образования. Большинство преподавателей за свою дерзость потом были вознаграждены увольнением.
Мы с Фариде и Лале сели вместе у всех на виду, как озорные дети. Мы шептались, переговаривались, тянули руки, чтобы выступить. Фариде предъявила комитету – мол, тот использовал территорию университета, чтобы пытать и запугивать студентов. Я сказала Революционному комитету, что требование носить хиджаб «за зарплату» в несколько тысяч туманов в месяц является ложной мотивацией и компрометирует мою искренность как женщины и преподавателя. Проблема была не столько в хиджабе, сколько в свободе выбора. Моя бабушка три месяца отказывалась выходить из дома, когда ее заставили снять хиджаб. Я планировала быть такой же непоколебимой в своем отказе его носить. Правда, тогда я еще не подозревала, что вскоре мне придется выбирать между ношением хиджаба и тюрьмой, поркой или даже казнью, если откажусь повиноваться.
На том собрании одна из моих более прагматичных коллег, женщина «современная», которая решила-таки носить хиджаб и преподавала еще семнадцать лет после моего увольнения, с ноткой сарказма в голосе обратилась ко мне: «Вы боретесь в войне, которая уже проиграна. Зачем терять работу из-за такой мелочи? Через пару недель без хиджаба вас не пустят и в бакалейную лавку».
Ответ на это возражение был прост и заключался в том, что университет – не бакалейная лавка. Но коллега моя оказалась права. Скоро нас заставили носить хиджаб везде. А стражи морали, вооруженные, на «тойотах», патрулировали улицы и следили, чтобы мы не нарушали правила. Однако тем солнечным днем, когда мы с коллегами озвучили свой протест, нам еще казалось, что все это не предопределено. Столько преподавателей выступили против – мы думали, у нас еще был шанс выиграть.
Я ушла с того собрания с чувством ликования. Мне казалось, мы победили комитет: его члены возражали неубедительно, их ответы постепенно становились все более бессвязными и агрессивными. На выходе из актового зала меня ждал Бахри с другом. С другими моими коллегами он говорить не стал, а обратился прямо ко мне. Не понимаю, как вы могли так поступить, сказал он. Разве мы не друзья? Да, мы друзья, ответила я, но тут нет ничего личного и он тут ни при чем. Но вы разве не понимаете, что бессознательно помогаете врагу, империалистам, расстроенно спросил он? Неужели мы просим слишком многого, неужели ради спасения революции сложно пойти всего на пару уступок? Я могла бы спросить его, чья это революция, но не стала. Мы с Фариде и Лале летали на крыльях эйфории и шли обедать и праздновать.
Через несколько месяцев учредили комитеты, те провели чистки и выгнали лучших преподавателей и студентов. Доктор А. уволился и уехал в Соединенные Штаты. Фариде уволили; потом она перебралась в Европу. Улыбчивого молодого профессора, с которым мы встретились в мой первый рабочий день у кабинета доктора А., тоже уволили, хоть и не сразу – я встретила его через одиннадцать лет на конференции в Остине, Техас. Из моей старой компании осталась лишь Лале да я, но вскоре выгнали и нас. Ношение хиджаба стало обязательным, а суды над студентами и преподавателями – массовыми. Я сходила еще на одну демонстрацию, созванную партией «Муджахидин»; впрочем, ее поддерживали все оппозиционные силы, кроме коммунистической партии «Туде» и марксистов «Федаин». К тому времени первый президент Республики ушел в подполье; вскоре он бежал из страны. Более полумиллиона людей пришли на демонстрацию, которой суждено было стать одним из самых кровавых сражений революции. Более тысячи людей тогда арестовали, многих, в том числе подростков, казнили на месте. Через восемь дней, 28 июня, в штаб-квартире Исламской революционной партии взорвалась бомба; погибли восемь членов организации, в том числе кое-кто из верхушки. Правительство принялось мстить: арестовывали и казнили почти случайных людей.
Как ни странно, когда администрация университета взялась за меня, на мою защиту встали не светские мои коллеги, а Бахри и его друзья, мои бывшие студенты, которые в том семестре почти все получили «неуд.» за прогулы. Они стояли за меня и пытались отсрочить мое увольнение, насколько возможно.
Чувства, о которых я уже и думать забыла, вернулись девятнадцать лет спустя, когда исламский режим снова обрушился на студентов. На этот раз под удар попали те, кого исламисты сами же приняли